Открытая галерея
Москва, Трубниковский переулок 22, строение 2
+7(495) 772 2736
+7(499) 530 2727
ср-пт 15:00 – 20:00
сб 12:00 – 18:00 

Тексты

 

Кризис самоидентификации

Наташа Тамручи Патогенез

1. Трудно найти другую страну, в которой идентификация личности протекала бы строль болезненно, выглядела бы столь фальшиво и в то же время оказывала бы на жизнь людей такое императивное влияние.
Так сложилось исторически.
В первой советской конституции 1918 г. скрупулезно перечислены категории граждан, лишенных избирательного права. Это:
а) лица, прибегающие к наемному труду с целью извлечения прибыли, б) лица, живущие на нетрудовые доходы, как-то: проценты с капитала, доходы с предприятий, поступления с имущества и т.д. в) частные торговцы, торговые и коммерческие посредники, г)монахи и духовные служители церквей и разных культов, д) служащие и агенты бывшей полиции, особого корпуса жандармов и охранных отделений, а также царствовавшего дома в России, е) лица, признанные в установленном порядке душевнобольными или умалишенными, а равно лица, состоящие под опекой, ж) лица, осужденные за корыстные и порочащие преступления на срок, установленный законом или судебным приговором»
Стоит обратить внимание, что этот ранний законодательный документ еще способен различать «торговцев», «лиц, прибегающих к наемному труду» и «лиц, живущих на нетрудовые доходы» (правда, нельзя представить другого места, кроме советской тюрьмы, разумеется, где вор, монах, жандарм и умалишенный оказались бы в одной компании). Вместе с тем здесь уже угадывается жесткая связь между констатацией отличительных признаков, позволяющих выделить то или иное лицо из однородной массы бесклассового общества, и отторжением: одно является неминуемым следствием другого, различать - значит отбрасывать за пределы общества и закона.
В том же 1918 году (декрет о «красном терроре» еще не принят) Совет Народных Комиссаров включает в одно из своих постановлений следующую ремарку: «Неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы расстреливаются на месте преступления». В этом мгновенном приговоре одно причисление к любой из предложенных категорий уже равносильно смерти. Не действия (они не названы), а принадлежность карается расстрелом.
В дальнейшем можно было не раз убедиться, что в социалистическом обществе отличие фиксируется лишь однажды и только с тем, чтобы его немедленно искоренить (как правило, вместе с носителем). Когда на XI съезде партии член политбюро товарищ Томский изрек: «Нас упрекают за границей, что у нас режим одной партии. Это неверно. У нас много партий. Но в отличие от заграницы у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме» , зал разразился одобрительными аплодисментами. Таким образом, место, где допускается разнообразие политических платформ и какое-либо вообще разнообразие, было указано. При этом ни Томского, ни рукоплещущую ему аудиторию совершенно не волновал вопрос, о каких, собственно, партиях, идет речь: все их различия отныне остаются за гранью видимости, по ту сторону тюремной стены и в здешнем мире уже не имеют значения (меж тем, шел всего лишь 1922 год). Власть не проявляет никакого интереса к изучению этих различий, ей все-рав-но, в чем они состоят – невыносим сам факт их наличия.
Политические противники уравнивались не только между собой, но и с другими аутсайдерами – уголовниками всех мастей или сумасшедшими, все зависело лишь от того, куда они попадали в изоляцию: в лагерь или в дом умалишенных. Попытки же сохранить свой человеческий статус и отстоять свою идентичность в советских лагерях выглядели и впрямь безумными. Известно, например, что в 1936 году группа троцкистов, сосланная в воркутинский лагерь, объявила голодовку, потребовав отделить их от уголовников, признать за ними права политзаключенных, использовать их только по специальности или, по крайней мере, в сфере интеллектуального труда и т.п. Излишне задавать вопрос, чем закончилась эта отважная акция. После смерти Сталина в 1953 году, когда во многих лагерях начались волнения, таких диких требований никто уже не выдвигал, просили только отменить номера на одежде, (то есть, вернуть назад имена – единственное, что еще связывало человека с ним самим в потустороннем мире Гулага).
Впрочем, в советском государстве не только тюрьма и лагерь лишали возможности сохранить свою идентичность, но и простое отлучение от коллектива. Человек после этого как бы переставал быть тем, кем был, терял право применить к себе социально-значимый эпитет, который позволял бы измерить его заслуги, понять его персональную ценность. Потому что любой житель этой страны во всех профессиональных и житейских ситуациях (за исключением, может быть, интимной сферы, которая самым раздражающим образом стремилась ускользнуть от зоркого глаза государства) выступал не как независимый индивидуум, а как представитель некоего более или менее обширного сообщества, коллектива. Лишившись возможности представлять этот коллектив, он разом лишался всего – всех опознавательных характеристик.
Как-то я наткнулась на описание забавной сцены, которая, по справедливому замечанию ее автора, могла бы поставить в тупик иностранца. Воспроизвожу по памяти и эту сцену, и мудрый авторский комментарий.
В аудиторию, где шел семинар, несколько раз заглядывает молодой человек.
– Вы кто? – спросил, наконец, профессор.
– Никто, – ответил заглянувший.
Этот невежливо-абсурдный диалог, тем не менее, исполнен смысла. Профессор спрашивает не имя-фамилию, а совсем другое: от какой организации явился молодой человек. И тот, правильно поняв вопрос, отвечает, что он никто – не от организации.

В стране победившего социализма на протяжении 70-ти лет все общество как один человек жило под постоянной угрозой исключения: из жизни, из социума, из членов партии, из комсомола, из института, из союза писателей и т.д. Но для того, чтобы эту угрозу привести в исполнение, прежде, чем кого-то отторгнуть, общество должно было наградить это лицо убийственным ярлыком, идентифицировать его как «кулака», «спекулянта», «вредителя», «троцкиста», «чужеродный элемент», «врага народа», «шпиона», «антисоветчика» и т.п. Без такой прелюдии акция отторжения как будто бы не могла состояться (причем бранный эпитет каким-то непостижимым образом заменял советскому народу процедуру доказательства вины).
Зато с того момента как человек попадал в категорию отвергнутых, на него уже не распространялся моральный закон, с этой минуты власть уже не интересует его личная вина или невиновность – теперь начинает работать принцип коллективной ответственности, и ему вменяют в вину все «преступления», предъявленные его категории. Так, в Красной армии за малейшее неповиновение солдата ставили к стенке, расстреливали как «злостного дезертира» – «злостного» не потому, что он много раз дезертировал, а потому, что многие дезертировали подобно ему. Их всех в его лице и расстреливали.
Когда на заре советской власти Троцкий создавал первые концентрационные лагеря, предназначенные для ее врагов, он распорядился отправлять в них «двуличных агитаторов, контрреволюционных офицеров, саботажников, паразитов, спекулянтов, которые должны быть интернированы до окончания гражданской войны». Вся прелесть здесь в перечислении, столь же подробном, сколь и расплывчатом. Кто такие «паразиты»? Как отличить торговца от спекулянта? Всех ли, кто выразил неодобрение действиям новой власти, считать «двуличными агитаторами»? Такая туманность понятий стала характерной чертой советской риторики. Власть не утруждает себя пояснениями. Она не заинтересована в том, чтобы ее грубые классификации совпадали с реальностью – ей нужен элемент произвола. Чтобы классифицирующие определения не вытекали из существующей привычной системы общественных делений и отличий, а настигали человека внезапно, поражали его как чума (расстрельная терминология 30-х годов явилась апофеозом этого метода).
В подобной ситуации человек был бессилен изменить навязанную ему другими идентичность. Но и в тех случаях, когда он сам решался примкнуть к тому или иному общественному образованию – вступить в партию, в комсомол, в пионеры и т.п., когда добровольно проходил процедуру «посвящения», давал торжественные клятвы и принимал сакральные атрибуты своего членства – красный галстук или красный партбилет, – не было ни малейшей уверенности, что этот социальный шаг совпадает с его внутренним выбором, что в тот момент, когда он всеми своими действиями демонстрировал: «я – как они, я – это они», на самом деле имел место акт самоидентификации, а не защитный трюк существа, гонимого инстинктом самосохранения. Ведь как уже было сказано, принадлежность к тому или иному сообществу, к той или иной категории была по сути определяющей в решении человеческой судьбы. Не случайно такой священный трепет вызывало заполнение анкет (без которых невозможно было сделать ни шагу – ни поступить в школу или в институт, ни получить работу, ни паспорт): один опрометчивый штрих, и человек, не совершая никаких движений, мог из благонадежных представителей советского общества в одно мгновение попасть в категорию аутсайдеров – хорошо, если не в расстрельную.
Впрочем, даже когда человек вступал в ряды коммунистической партии, комсомола или подобных массовых идеологических сообществ, движимый убеждениями, его самоидентификация в качестве члена такого сообщества подразумевала не добавление какой-то новой отличительной черты, позволяющей выделять и узнавать этого человека среди множества других людей, но, наоборот, скорее самоотречение, отказ от своей индивидуальной воли и своей субъективной реальности. Классик социалистического реализма П. Гладков в знаменитом романе «Цемент» очень выразительно изобразил внутренние переживания героя, принявшего судьбоносное решение о вступлении в партию: «Зачем говорить, когда все ясно без слов? Ему ничего не надо. Что его жизнь, когда она – пылинка в этом океане человеческих жизней? Зачем говорить, когда язык и голос его не нужны здесь. Нет у него слов и нет жизни, отдельных от этих масс» Такое решительное, аффективное самоотождествление с массами давало ложную определенность, которая вставала на пути любой попытки идентифицировать индивидуума как такового: чем, в самом деле, один партиец отличаелся от другого, если ничто не могло помешать в любой момент их обоих взять и поменять местами, так как принцип произвольной заменяемости партийных работников лежал в основе всей госуударственной кадровой политики.
Наделение общим классифицирующим термином было в СССР финальным шагом, последней операцией по выяснению личности. Дальше простиралась область трудноопределимого (то есть, индивидуального), чреватая виной и карой. Претендовать на нее было весьма опасно – ведь в индивидуальном уже заложена инаковость, подразумевающая прибавление чего-то еще, какого-то нового отдличия к тому картонному образу, который встает за обобщенным понятием «коммунист», «тракторист» или «советский летчик», и который весь исчерпывается этой единственно названной закрепленной за ним навеки функцией. Стоит ли удивляться, что все положительные маркировки советского человека направлены были на стирание различий и неумолимо следовали принципу убывающей информации. Так «советский народ» не ведал о своей национальности, обращение «товарищ» не знало пола.
Представлялось, что советский человек не имеет ни глубины, ни тайны (только врагам оставляют опасную привилегию таить в себе скрытые смыслы). Его фальшивая идентичность была погружена в море индивидуальной неразличимости и не достаточна для того, чтобы стать точкой отсчета - скорее она превращает его в «точку среди других точек», по выражению Кайуа, называвшего такое нарушение личности мимикрией или легендарной психостенией.

2. Сегодня в поисках идентичности предпочитают прибегать к иным технологиям, мало напоминающим советские (за одним исключением, о котором речь ниже). Эти технологии различаются по двум основным принципам: принципу присвоения и принципу отторжения, по видимости ему противоположному.
понятно, что присваивают чужое, и ясно, что это присвоение «незаконное». Присвоению может подлежать что угодно: историческое прошлое, культурное наследие, фамильный архив, имя. В том числе и имя, которое могут носить целые сообщества, даже такие многочисленные и, казалось бы, огражденные от подобного захвата, как конфессиональные и национальные образования. В последнем случае мы наблюдаем как небольшая группа людей вдруг начинает публичные манифестации не от своего собственного лица – лица входящих в нее имя-реков – а от лица, например, всех православных христиан, всех русских или всех гетеросексуалов, хотя очевидно, что ни те, ни другие, ни третьи не делегировали ей представительских функций. То есть, происходит подмена. После чего вся неисчислимая масса людей, формально входящая в присвоенное этой группой сообщество, оказывается невольной заложницей ее радикальных действий. Таким образом, группе удается имитировать мнимую монолитность аморфного общественного образования, на котором она паразитирует.
Но поскольку на самом деле такие обширные сообщества как расовое, национальное или конфессиональное в принципе не могут быть однородными, принадлежность к ним может представляться очевидной и в то же время совершенно недостаточной для ответа на вопрос «кто я?» Такое самоотождествление с необъятно большим коллективом могло бы показаться исчерпывающим для идентификации личности (то есть приобрести видимость смысла) только в одном единственном случае: если эта личность вступает в драматическое, воинственное противостояние с теми, кто по тем или иным причинам не может или не желает примкнуть к данному сообществу. Понятно, что нагнетание на ровном месте межрасовых, межнациональных и других подобного рода «идейных» конфликтов является в этом случае составной частью акта самоидентификации. Понятно также, что в основе этой излишней, вызывающей агрессии, приходящей в шумное столкновение с мирным порядком жизни, лежит острая потребность в героизации своей бедной, неразличимой идентичности, отчаянная попытка окончательно не потеряться в пейзаже, не сойти в какой-то миг на нет – бесславно и совершенно бесследно.
И здесь мы можем вспомнить тоталитарный опыт и нескончаемую вереницу реальных и мнимых врагов, с которыми государство на протяжении всех лет своего существования вело безостановочно борьбу. Чтобы оставить нам в наследство патологическую неспособность определить свое «я» посредством осмысленных позитивных понятий.